А то уж ляхи-гусары со всех сторон секли купца сабельками.

И вдруг на миг купец Никита Оковал увидал себя со стороны — и сердце как-то чудно разом отдалилось от него и крикнуло издалека теплой болью: «Прости меня, Аленушка, недобрал я тебе приданого до княжьей груды!»

А то ляхи-гусары, видя, что не валится купец от страшной сабель­ной порки, а все стоит на ногах, так и смахнули с него голову, самый вы­сокий гусар и смахнул хлестким боковым ударом с оттяжкой.

Не видел купцова мученичества Тарас, мчась к Москве на своей Серке, но все слышал и только когда услыхал глухой удар в землю, обернулся: там, в тушинском стане, жестоко пинал голову Никиты Оковала папская курва Рожинский, и катилась голова под ноги встающему на дыбы коню Оковала, готовому повалить повозку.

Серка, и впрямь как собака, всегда знала, какова нужна обратная до­рога: мчалась по Москве как домой. У врат купцовой усадьбы соскочил Тарас с седла, стал колотить в них рукояткой сабли.

Отворил врата сам немецкий сотник Ганс, будто так и простоявший посреди двора в ожидании недобрых вестей. И дождался.

  • Бада, пане сотнику! — выдохнул Тарас и тотчас показал алый пер­стень. — Зарубали ляхи пана батька Микиту!
  • Флюк! — Немец дернул всем лицом. — Форвертс! Ийдем!

Он схватил Тараса за шиворот и так приподнял его, что Тарас едва по воздуху не полетел, а перед ним, точно на скорой рыси у жеребца, замель­кали длинные ноги немца.

Оказался Тарас в иной светлице, на половине Андрея. И вот уж, как под тяжкой грозовой тучей, в последние мгновения перед шквалом, под кровлей большого купеческого дома в мертвой воздушной зыби замерли четверо мужчин. Сидел один, теперь старший в доме, Андрей, Никиты Оковала сын. Тарас уж третий раз по твердой воле Андрея рассказывал тому, как все случилось в тушинском стане, как принял купец Никита Оковал мученический венец во славу патриарха Ермогена.

Вот и Андрей менялся на глазах у Тараса — скулы у него острились. Всегда розовый, в красноту лик бледнел сугубо, как будто на всю остав­шуюся жизнь. Дебелость спадала.

Покончил Тарас рассказ, давно уж с болью думая об одной только Елене — что ж теперь с ней будет! Вот бы его, Тараса, приставили к ней верным стражем — он бы никому в обиду ее не дал!

Меж тем тишина копилась грузом неподъемным. Вдруг послышалось скуление тихое: младший брат, Артемий, глядя на старшого, хоть и силился брать с него пример в твердости чувств, но силы кончились — и он заску­лил по убиенному отцу, весь ломаясь в теле. Упал на лавку, уронил руки на стол, а на руки — голову. И — о чудо! — во дворе в тот же миг подняли скулёж собаки, а следом послышался вой и на женской половине, точно вся домашняя животина, какая ни есть, тайно прильнула к щелям светли­цы, слушала, дыхание затаив, обмерла, а теперь дала волю горю...

  • А ну, молчок все! — гаркнул Андрей Оковалов на весь дом так, как еще ни разу в жизни гласа не возвышал. — Думать буду!

И тотчас все в доме страхом замерло.

Немало времени Андрей сидел как окаменелый, прижав бороду к гру­ди. Только десница его, тяжко лежавшая на столе, то сжималась в кулаке, скребя пальцами по столешнице, то разжималась и вздрагивала.

Отлились думы Андрея Оковалова, поднял он голову. Посмотрел сна­чала на неподвижного Ганса, потом на Тараса.

  • Теперь я тут всем отец и хозяин! — возгласил Андрей и вновь на весь дом: — Меня слушать!