Апрель исплакался. Шесть часов утра, зна­чит, солнце уже взошло, но за окном — се­рая тоска.

Василий Андреевич разогнул спину — не за­метил, как час пролетел. Неделя-другая — и первый том «Дон Кишота» будет кончен. От­ложил перо — походить надобно, ноги раз­мять. Шагая, взял с бюро письмо Андрея Тур­генева. Андрей болен Москвою, как сам он Мишенским.

«Вспомните этот холодный сумрачный день, — письмо и к нему, и к Мерзлякову, — и нас в развалившемся доме, окруженном садом и прудами... Вспомните себя и, если хотите, и речь мою; шампанское, которое вдвое нас оживило; торжественный, веселый ужин, сое­динение радостных сердец; вспомните — и вы никогда позабыть этого не захотите. Вы отда­дите справедливость нашему Обществу. Его нет, но память о нем вечно будет приятней­шим чувством моего сердца».

 

Перед глазами стояли темно-багровые с ог­нем диваны. Дом Воейкова показался прос­торным, но чтобы развалившимся...

Увы! Общества уже нет. Сборник «М.Ж.Т.» лишь мечта...

Не апрель серый — жизнь.

Передернуло. Что за год?! Смерть императо­ра, зловещие шепотки об этой смерти... Поте­ря возлюбленной, отъезд друзей, великое горе Карамзина... Елизавета Ивановна родила в марте дочь Софью, но роды были тяжкие, не оправилась. Могила Елизаветы Ивановны на кладбище Донского монастыря.

Василий Андреевич зажег еще три свечи, сел за стол, взял папку с либретто. Издатель Попов заключил договор на перевод оратории Гайдна. Либретто по мотивам англичанина Джеймса Томсона, написал немец Ван Сви- тен. Предстояло англо-немецкое превратить в русское.

В стихах — солнце, когда солнце в сердце, а в сердце — мгла. Еще час времени — и явится Мак­сим с кофе, с мундиром. Выю — в рабскую рогат­ку, и опять тащись среди сутулых московских улиц, страдая за измученную холодом весну. И для чего? Чтобы ухнуть в обморочную тишину Соляной конторы, убить полубездельем еще один великий день. А у Мясоедова подагра взыг- рывает — Господи, избавь от высокого внимания их высокородия.

К директору пригласили, едва переступил порог конторы. Мясоедов, зеленый от немо­чи, потряс перед лицом розовощекого контор­щика стопою бумаг.

  • Вы смеете этак?
  • Что я смею? — не понял Василий Андреевич.

Мясоедов кинул бумаги на стол и тыкал, ты­кал в них перстом:

  • Так фельдмаршалы пишут на поле брани. Размахался! Мелюзга тринадцатого разряда, но даже в начертании букв — непочтение!
  • Вы старый дурак! — тихо сказал Василий Андреевич.

У Мясоедова отпала челюсть, он щелкал ею, но слов не было. Медленно поднял руку, ука­зал на дверь. Жуковский вышел, сел за стол, ни к чему не притрагиваясь.

Минут через десять к нему подошел один из старших чиновников.

  • Вам приказано покинуть присутствие.

Василий Андреевич поднялся, поклонился

чиновной братии, не смевшей даже глазами его проводить, вышел на воздух.

На черной в бусинах дождя ветке старой ли­пы сидела синица и свистела, свистела что-то очень счастливое.

Николай Иванович Вельяминов уже через час прислал записку. Обещал уладить печаль­ное недоразумение, но просил не мешкая по­торопиться в Соляную контору, упасть Мясо- едову в ножки, моля сыновнего прощения.

Василий Андреевич Николаю Ивановичу не ответил, в контору не пошел, сел переводить либретто.

Явилась полиция: за нарушение присяги по статье «Неуважение начальства» полицмейс­тер Москвы городового секретаря Жуковского подвергал домашнему аресту.

Арестант сел писать письма: в Петербург — Андрею, в Мишенское — Марии Григорьевне.

Арест — дело громкое.

За своего воспитанника вступился директор Благородного пансиона Антон Антонович Прокопович-Антонский, его прошение под­держал вернувшийся из Петербурга Иван Пет­рович Тургенев. Волновались друзья — Мерз­ляков, Воейков.

Андрей прислал ответ уже на третий день: почта в старой России была быстрая. «Я не рад, очень не рад этому, что ты будешь в отс­тавке, — писал огорченный товарищ, — но что же было делать на твоем месте? Если все еще можно поправить, я бы этого очень желал, но если тут оскорбится чувство твое, если будет хоть тень оскорбления для твоей чести, то де­лать нечего».

В начале мая пришло письмо из Мишенского.

«Нечего, мой друг, сказать, а только скажу, что мне очень грустно, — писала Мария Гри­горьевна. — Теперь осталось тебе просить отс­тавки хорошей и ко мне приехать. Всякая служба требует терпения, а ты его не имеешь. Теперь осталось тебе ехать ко мне и ранжиро­вать свои дела с господами книжниками».

— Судьба! — Василий Андреевич поцеловал письмо мудрой своей бабушки.

Сердце билось, замирая. Свобода! Жизнь вольного сочинителя.

Из Москвы укатил в конце мая, на сирене­вую благодать поспешал.